Литературоведение. ФЕНОМЕН ЛИМОНОВА
« previous entry | next entry »
Apr. 1st, 2016 | 08:53 pm
Решил разместить здесь один текст, созданный старшим сыном как курсовая работа в Литинституте. Не знаю почему, но он от этого текста всячески открещивается и «продвигать его упорно не хочет. Думаю, дело в личности героя статьи – писателя (подчёркиваю – речь исключительно о писателе!) Эдуарда Лимонова. Думаю, дело тут главным образом во влиянии на молодёжь либеральной пропаганды, всячески демонизирующей одного из крупнейших наших литераторов прошлого и начала нынешнего века. Делается это из-за неприятия политических взглядов писателя, его эпатажного поведения, а частично, уверен – из-за зависти к его литературному успеху и мировой известности.
Мне же эта работа показалась интересной – когда-то я одним из первых в стране напечатал «Эдичку» в Омске. Поэтому будет жалко, если никто кроме преподавателя, ставившего оценку, и меня её не прочтёт. Названия работы не помню – что-то о литературных влияниях на творчество Э. Лимонова.
Мы рот открыв смотрели с Робинзоном
Нa облaкa, нa тучные стaдa
Дышaли морем, дымом и озоном
И Пятниц приручaли иногдa
… . . . . . . . . . . . . .
В зеленых льдaх… (Реши, профессор Алик,
Кто повлиял? Бодлер или Рембо
Или Жюль Верн?) букaшкой видит ялик
В козлиной юбке Робинзон с трубо…
Эдуард Лимонов. Фрагмент
В самом конце восьмидесятых ещё советские типографские станки начинают выдавать на гора тексты Эдуарда Лимонова. Первым пошёл – быстро и неожиданно – роман «У нас была Великая Эпоха». Пошёл – и вызвал шок у первых же читателей – редакции журнала «Знамя». «Для русского издателя (надеюсь, читатель отнесётся к моему реализму по-иному) мои книги неприлично пошлы, вернее, кажутся такими, и грубы», – говорил тогда сам автор. [Э. Лимонов – С.А. Алексеенко, 6 июня 1991 г.]
Читатель в массе своей, разумеется, к такому реализму тоже готов не был, и судьба Лимонова-писателя на Родине двинулась под знаком скандальности – впрочем, как и во всём остальном мире. Дело тут, конечно, не только в самом материале, но и в принципиальной новизне подобных вещей в русской литературе. Когда до читателей стали доходить переведённые работы крупных западных авторов, стало окончательно ясно, каким опытом руководствовался Лимонов, создавая свои взрывоопасные вещи. Что именно из арсенала мэтров он включил в свою литературную амуницию и с какими особенностями оказалось связано применение этих орудий на новой территории, мы и рассмотрим.
Западные исследователи склонны лепить на Лимонова ярлык «dirty realism» - такой же, как и на Чарльза Буковски или, скажем, на Хьюберта Селби. [Заметим, сам по себе термин был бы просто замечателен, не будь он погружён в весьма определённый историко-литературный контекст.] Другие стараются связать Эдичку с Джеком Керуаком, Уильямом Берроузом и битниками. Выходит в обоих случаях не очень убедительно: реализм Лимонова далеко не всегда грязен (харьковская трилогия из сумерек, в которых орудовал подросток Савенко, выходит в безмятежный золотой полдень «Молодого негодяя»), не столь тяготеет к простой фиксации жизненных ситуаций (об этом – чуть позже), к тому же у нашего героя литература качественно иного уровня, чем у всех упомянутых лиц. Сам Лимонов презрительно отзывается и о романе «В дороге» и о наследии Бука («I disregard Charles Bukowski as a boring Californian swine»), будем уважать его мнение. Сближение, которое делают критики, легко объяснимо: Лимонов и все эти господа – современники, творящие в схожем, но всё-таки не одном и том же русле, а схожесть эта – следствие общности литературных ориентиров, которые уводят нас к первой половине двадцатого столетия.
Практически каждому из перечисленных авторов знаковой фигурой видится Луи-Фердинанд Селин. Выделяют также Генри Миллера (в основном, как автора «Тропика Рака»). Лимонов добавляет к ним раннего Оруэлла с его не весьма знаменитой вещью «Фунты лиха в Париже и Лондоне», а также Юкио Мисиму. Последнего сразу оставим, так как речь идёт о западных влияниях, что исключает японцев по определению. К тому же суровый самурай для Лимонова выступал не только и не столько путеводной звездой в словесности, сколько идеалом человека с подчёркнуто нелитераторской судьбой, образцом, «делать жизнь с кого». Однако у нас речь идёт исключительно о литературе.
Сравнивать Лимонова с Селином или Миллером на уровне стилистики смысла не имеет (едва ли труд, потраченный на сличение разноязыких текстов, окупится полученными выводами). А вот посмотреть на принципы, которыми все они руководствуются, очень даже полезно.
Главный вопрос, на который дают весьма радикальный и последовательный ответ авторы, на которых ориентируется Лимонов, и он сам – что может быть достоянием литературы? Ответ этот: всё без исключения.
С одной стороны, лексика. Селиновский роман «Путешествие на край ночи» в своё время шокировал публику уже тем, что он целиком написан на так называемом langage vert, зелёном, т. е. нормальном, разговорном языке, со всеми его неправильностями и грубостями. Больше этот пункт комментировать не стоит.
С другой стороны, это сама объективная реальность, которую тоже надо вытаскивать всю, даже если она неприглядна, жестока и страшна. Жизни, описанной в «Путешествии на край ночи», что называется, сам Бог велел быть такой – действие его берёт старт в Первую мировую. Оруэлловские «Фунты лиха» крайне натуралистично рисуют существование городских низов, нищих и бродяг. Взгляд Миллера в «Тропике Рака» заползает в совсем уж интимные места – Лимонова восхищает симптоматичный для романа в целом эпизод свечения фонариком в женскую п***у. Что касается самого Лимонова, то многих читателей до сих пор возмущает сцена изнасилования в «Подростке Савенко», а колоссальный успех «Эдички» во многом обусловлен его эротической линией.
Есть ещё момент, крайне важный, особенно применительно к нашему герою. Как мы уже договорились, объектом для настоящей литературы может служить всё – притом, именно в таком виде, в каком оно встречается в жизни. Тот же принцип касается и самого рассказчика. В классической литературе фигуры нарратора и автора было принято дистанцировать; связь одного и другого, даже самая прямая, осуществляется в неких автобиографических элементах. Теперь же мы говорим об автобиографичности всего произведения в целом – притом об автобиографичности не только ничем не прикрытой, но и настойчиво декларируемой. Даже если Селин по старинке придумывает своему герою искусственную фамилию – Бардамю – то имя намеренно оставляет своё (а обращаются к Бардамю чаще всего таки по имени). Генри Миллер начинает «Тропик Рака» эпиграфом из Эмерсона, готовящим читателя к тому, что роман – правдивое описание истинных происшествий. Оруэлл, живописуя нищету, сам слился с нею, и отождествление рассказчика и автора напрашивается с утроенной силой.
Из сказанного, разумеется, не следует, что рассказчики этих произведений и впрямь сливаются с их авторами, речь идёт только о правилах игры, состоящих в статусном уравнивании литературного героя и авторского имиджа. Как нетрудно догадаться, Лимонов подобным методом пользуется вовсю, недаром его самая знаменитая книга буквально с обложки начинает кричать: «Это я, Эдичка». Конечно, и здесь нет полного тождества писателя и его героя, это скорее такой Эди-бэби, каким ему следовало быть в той или иной ситуации.
Степень изменения исходного материала в ходе работы хорошо просматривается при сличении одних и тех же историй, описанных в разных лимоновских вещах: скажем, рассказы об одном и том же эпизоде с цыганом на Тюренском пруду в финале «Подростка Савенко» и в поздней «Книге воды» значительно расходятся в деталях.
В случае с Лимоновым обращает на себя внимание, что, в отличие от приведённых выше авторов, он не зацикливается на фигуре протагониста. И Селин, и Миллер, и Оруэлл пишут довольно рыхлые по структуре тексты. Это замечал ещё Георгий Адамович, говоря о «Тропике Рака»: «В сущности это бесконечный, непрерывный поток воспоминаний, замечаний, мыслей, сцен, образов – будто автор страдает каким-то мозговым недержанием и пишет для облегчения». Книги Селина – практически непрерывный желчный монолог, «как бы разбитый на взрывы, на порции брюзжащего бормотания». Главное всюду – голос героя-автора, не дающий массе текста разойтись по швам.
Вещи же Лимонова в этом смысле держатся за достижения прежней, стройной по мысли литературы. Скажем, «Подросток Савенко» поначалу кажется просто «плотным куском жизни» молодого хулигана, но чем ближе подходит к дому своей Светки этот тип с опасной бритвой, тем яснее проглядывают через повествование крепкие кости сюжетного каркаса. Хиромантия – объяснение – домино, разложенное в круг – ночь с крысами – всё сконструировано чётко и крепко. Оглянувшись назад, и вовсе с удивлением констатируешь, что действие «Подростка» компактно сжато до двух дней – отсюда пара шагов до классицистических единств. Это не говоря уже о том, что сама повесть написана от третьего лица, а вторая часть трилогии так и вовсе будет шуточно стилизована под роман XIX века.
И вот здесь начинает ползти основная трещина, через которую выдыхается влияние модернистской западной литературы, а обладатель цитрусового псевдонима обретает совсем не экзотические черты. Штука в том, что как бы Лимонов ни костерил русскую классику, какими бы обидными «шоколадными карликами» ни честил Пушкина, как бы ни заявлял о том, что книги из девятнадцатого века ослепили Россию и не дали ей понять сущность века двадцатого, – он всё равно оказывается повязан с ненавистными «певцами русских полдней», усатыми, бородатыми и бакенбардистыми дядьками. Повязан в самом главном – в отношении к миру и человеку.
Нетрудно догадаться, что принципы вседозволенности и небрезгливости литературы – не Бог весть какие изобретения. Сводись книги Миллера или Селина исключительно к мату, насилию и сексу, они моментально обесценились бы временем и уступили место более раскованным продолжателям. Дело в том, что помимо эффектной внешней атрибутики, в эти книги проникли и кое-какие настроения – они-то и оказались так пугающе созвучны эпохе, они-то и приковывали внимание.
«Звали эту суку Укуссон, майор Укуссон. Надеюсь, теперь он окочурился (окончательно и нелегкой смертью). Но во времена, о которых я говорю, этот Укуссон был жив и цел» (Л.-Ф. Селин «Путешествие на край ночи»)
«Двуногие существа представляют собой странную флору и фауну. Издали они незначительны; вблизи – часто уродливы и зловредны». «Вся эта непрошенная, ненужная пьяная блевотина будет протекать через мозги тех, кто появится в бездомном сосуде, заключающем в себе историю рода человеческого. Но среди народов Земли живет особая раса, она вне человечества, – это раса художников. Движимые неведомыми побуждениями, они берут безжизненную массу человечества и, согревая ее своим жаром и волнением, претворяют сырое тесто в хлеб, а хлеб в вино, а вино в песнь – в захватывающую песнь, сотворенную ими из мертвого компоста и инертного шлака». (Г. Миллер «Тропик Рака»)
Кто-то может посмеяться над тухлым ядом Селина в первом случае и нелепой патетикой героя Миллера – во втором, но ужас положения в том, что эти двое скорее всего не шутили. Нелюбовь к людям вообще, положенная в основу произведения, – тоже не новость, но в таком количестве и у разных авторов она не могла пройти незаметно. Может, отчасти факт, что книге Оруэлла не удалось прозвучать в мировой литературе (о чём так сожалеет Лимонов) и объясняется тем, что в «Фунтах лиха» всё-таки была эта самая старомодная милость к падшим. Заключительный пассаж и вовсе предупреждал о том, что мир, описанный автором, готов принять каждого из читателей.
Что же Лимонов? Вот эпизод, открывающий «Подростка Савенко». «Эди-бэби пятнадцать лет. Он стоит с брезгливой физиономией, прислонившись спиной к стене дома, в котором помещается аптека, и ждет. Сегодня Седьмое ноября, в прохладный полдень мимо Эди дефилируют наряженные граждане, или козье племя, как он их называет. Козье племя по большей части идет уже с демонстрации. <...>
Граждане, идущие в настоящее время мимо Эди-бэби, – это ленивые, плохо организованные, недостаточно охваченные общественной работой представители мелких предприятий: магазинчиков, ларьков, лавочек по ремонту – как бы подобие буржуазии. Они выползли из домов в праздничной одежде только сейчас, предварительно уже успев выпить пару-тройку рюмок водки и закусить праздничной едой. Эди-бэби знает, что обычно это салат «оливье», колбаса и неизменные шпроты. <...> Платье супруги и ее пальто наверняка воняют невыдохшимся нафталином – они берегут свои вещи. Эди-бэби морщится.
Эди-бэби не такой, как они. Потому он и стоит тут в рваных и мятых польских вельветовых брюках и желтой куртке с капюшоном, стоит этаким Гамлетом Салтовского поселка и сплевывает независимо. Эди-бэби думает, что ебал он их всех. И еще он размышляет тоскливо над тем, где же ему достать денег».
Вроде бы всё предельно, как это называется по-английски, edgy. «Козье племя», «выползли», «жрут», «морщится», «ебал он их всех» - и их самих, и их уклад жизни, и их ценности, со всеми их ноябрями и площадями всех Дзержинских. Но с другой стороны, подросток Савенко досконально знает это козье племя – до последней шпротины на их праздничном столе. Трудно что-то знать так хорошо и тем паче так сочно описывать, если искренне презираешь объект описания. Более того, Лимонов, даже работая над уже помянутой сценой изнасилования в «Подростке», умудряется понимать и ценить всех участников события: и страшного бандита Тузика, и свору малолеток, а также ужаснуться происходящему, увидев кровь на руках Эди-бэби.
О привязанности к Салтовке и ко всем случавшимся в жизни компаниям, о своеобразной тяге к Нью-йоркскому Вавилону нечего и говорить. Да, подросток Савенко, сплёвывающий независимо, приподнят автором над харьковским козьим племенем, как и Эдичка – надо всем миром, но и эта поза уравновешивается ироничными фразами вроде «Гамлета Салтовского посёлка» и острым пониманием своей обязанности этому всему.
Мы уже упоминали эпизод с Тюренским прудом, который вновь возникает в «Книге воды» у позднего, ороговевшего от политических дрязг Лимонова. Заканчивается главка таким вот пассажем: «Смешно, но из всего этого гомона жизни возникаю, спустя полсотни лет, только я. Если бы не я, кому на хер во всей России нужен был этот жалкий пруд? Две третьих людей, мочившихся в его воды, спаривавшихся у ближних кустов, флиртовавших, потевших, спавших осоловело спьяну на тряпках, воровавших у ближних брюки и подстилки, мертвы. Да не две третьих, а три четвертых или четыре пятых! Юные девушки, окунавшие ляжки, груди и письки в раствор с мальками, истлели, а те, кто еще жив, – пыхтящие жабы. Пользуясь случаем, я кричу этому сраному народу: кто вы, еб вашу мать всех! Кто? Не важны вы все, как мальки в той воде, стекли вы в канализацию жизни. Важен только странный мальчик в плавках, смотрящий на вас. И чтобы он вас заметил, подняв свой взгляд от мальков, тритонов и головастиков. А не заметил – ну и нет вас».
Позиция, кажется, близкая той, что высказана в окончании «Тропика Рака» – но в ней всё равно нет неоправданного самовозвеличивания. Даже заметно огрубевший поздний Лимонов никуда не может двинуться без этого пруда, без этих похитителей брюк и красавиц, окунающих ляжки. Как завороженный, вновь и вновь он будет посещать этот уголок земли, снова и снова будут возникать фантомы минувшего на страницах его книг. Не опиши их Лимонов – не остались бы они, выражаясь пышно, в веках; но не будь их – не было бы и самого Лимонова (лучшее доказательство тому – совсем негодящий fiction Эдуарда Вениаминовича, вроде «Палача» или «316, пункт В»).
Можно даже сказать, что без таких отношений с действительностью метод Лимонова едва ли прижился бы на русской почве. Стоит вспомнить хотя бы ту оторопь, которая возникает при прочтении, скажем, нелицеприятных мемуарных свидетельств отечественных деятелей (вроде чудовищного «Дневника» Юрия Нагибина, некоторые суждения из которого вполне отдают Селином), не говоря уже уж о пресловутой «чернухе». Но и лимоновский подход пока не находит продолжателей – даже идейно близкие ему авторы вроде Захара Прилепина выбирают более привычный путь организации художественного пространства – то, что мы называли «автобиографическими элементами».
Как бы ни пыжился наш экстравагантный герой, убегая от писательской судьбы в сторону возлюбленного им пантеона «шампанских гениев», как бы ни стремился обогнать свой век и поставить всех на уши, – Эдуард Лимонов есть дитя своего времени. Он жадно схватил и втащил в русскую литературу открытия европейского модерна, полюбил социалистический реализм (его влияние особенно чувствуется, конечно, в романе «У нас была Великая Эпоха»). В один из первых своих приездов в Россию он объявил себя постмодернистом (доказательства этого ищут и не без доли справедливости находят), а в то же время многим обязан классике.
Но даже такое обилие влияний ни на секунду не противоречит устоявшемуся образу этого человека, который всегда стремится выломаться из общепринятых рамок и не желает примыкать ни к одной из душных литературных грибниц. И несмотря на несомненное присутствие родовых признаков всех вышеозначенных течений, Лимонова едва ли можно единогласно причислить к какому-нибудь из них. Он прав, отказываясь теперь от добровольно взятого на себя звания постмодерниста. Прав, отказываясь от соблазнительной в литературоведческом плане трактовки «Харьковской трилогии» как попытки написать классическую русскую трилогию Детства – Отрочества – Юности. Прав – и вряд ли кто-то поспорит, что пока профессор Алик будет выискивать в наследии Лимонова чьи-то чужие следы, истинная суть этого оригинального писателя так и останется невыясненной.
Выяснить её, впрочем, не так трудно: достаточно просто один раз начать читать про то, как Эдичка жрёт щи на нью-йоркском балконе. Или про то, как подросток Савенко, презрительно косясь на остатки демонстрации, думает, где бы раздобыть 250 рублей. Тут уж кому как повезёт.
Сергей Алексеенко.
Вот как-то так. Можно было бы, конечно,порассуждать в связи с этим о самостоятельности мышления современного студенчества, но не хочется. Во-первых, потому что статья таки написана. А во-вторых, ну как не порадеть родному человечку... (с)
Мне же эта работа показалась интересной – когда-то я одним из первых в стране напечатал «Эдичку» в Омске. Поэтому будет жалко, если никто кроме преподавателя, ставившего оценку, и меня её не прочтёт. Названия работы не помню – что-то о литературных влияниях на творчество Э. Лимонова.
Мы рот открыв смотрели с Робинзоном
Нa облaкa, нa тучные стaдa
Дышaли морем, дымом и озоном
И Пятниц приручaли иногдa
… . . . . . . . . . . . . .
В зеленых льдaх… (Реши, профессор Алик,
Кто повлиял? Бодлер или Рембо
Или Жюль Верн?) букaшкой видит ялик
В козлиной юбке Робинзон с трубо…
Эдуард Лимонов. Фрагмент
В самом конце восьмидесятых ещё советские типографские станки начинают выдавать на гора тексты Эдуарда Лимонова. Первым пошёл – быстро и неожиданно – роман «У нас была Великая Эпоха». Пошёл – и вызвал шок у первых же читателей – редакции журнала «Знамя». «Для русского издателя (надеюсь, читатель отнесётся к моему реализму по-иному) мои книги неприлично пошлы, вернее, кажутся такими, и грубы», – говорил тогда сам автор. [Э. Лимонов – С.А. Алексеенко, 6 июня 1991 г.]
Читатель в массе своей, разумеется, к такому реализму тоже готов не был, и судьба Лимонова-писателя на Родине двинулась под знаком скандальности – впрочем, как и во всём остальном мире. Дело тут, конечно, не только в самом материале, но и в принципиальной новизне подобных вещей в русской литературе. Когда до читателей стали доходить переведённые работы крупных западных авторов, стало окончательно ясно, каким опытом руководствовался Лимонов, создавая свои взрывоопасные вещи. Что именно из арсенала мэтров он включил в свою литературную амуницию и с какими особенностями оказалось связано применение этих орудий на новой территории, мы и рассмотрим.
Западные исследователи склонны лепить на Лимонова ярлык «dirty realism» - такой же, как и на Чарльза Буковски или, скажем, на Хьюберта Селби. [Заметим, сам по себе термин был бы просто замечателен, не будь он погружён в весьма определённый историко-литературный контекст.] Другие стараются связать Эдичку с Джеком Керуаком, Уильямом Берроузом и битниками. Выходит в обоих случаях не очень убедительно: реализм Лимонова далеко не всегда грязен (харьковская трилогия из сумерек, в которых орудовал подросток Савенко, выходит в безмятежный золотой полдень «Молодого негодяя»), не столь тяготеет к простой фиксации жизненных ситуаций (об этом – чуть позже), к тому же у нашего героя литература качественно иного уровня, чем у всех упомянутых лиц. Сам Лимонов презрительно отзывается и о романе «В дороге» и о наследии Бука («I disregard Charles Bukowski as a boring Californian swine»), будем уважать его мнение. Сближение, которое делают критики, легко объяснимо: Лимонов и все эти господа – современники, творящие в схожем, но всё-таки не одном и том же русле, а схожесть эта – следствие общности литературных ориентиров, которые уводят нас к первой половине двадцатого столетия.
Практически каждому из перечисленных авторов знаковой фигурой видится Луи-Фердинанд Селин. Выделяют также Генри Миллера (в основном, как автора «Тропика Рака»). Лимонов добавляет к ним раннего Оруэлла с его не весьма знаменитой вещью «Фунты лиха в Париже и Лондоне», а также Юкио Мисиму. Последнего сразу оставим, так как речь идёт о западных влияниях, что исключает японцев по определению. К тому же суровый самурай для Лимонова выступал не только и не столько путеводной звездой в словесности, сколько идеалом человека с подчёркнуто нелитераторской судьбой, образцом, «делать жизнь с кого». Однако у нас речь идёт исключительно о литературе.
Сравнивать Лимонова с Селином или Миллером на уровне стилистики смысла не имеет (едва ли труд, потраченный на сличение разноязыких текстов, окупится полученными выводами). А вот посмотреть на принципы, которыми все они руководствуются, очень даже полезно.
Главный вопрос, на который дают весьма радикальный и последовательный ответ авторы, на которых ориентируется Лимонов, и он сам – что может быть достоянием литературы? Ответ этот: всё без исключения.
С одной стороны, лексика. Селиновский роман «Путешествие на край ночи» в своё время шокировал публику уже тем, что он целиком написан на так называемом langage vert, зелёном, т. е. нормальном, разговорном языке, со всеми его неправильностями и грубостями. Больше этот пункт комментировать не стоит.
С другой стороны, это сама объективная реальность, которую тоже надо вытаскивать всю, даже если она неприглядна, жестока и страшна. Жизни, описанной в «Путешествии на край ночи», что называется, сам Бог велел быть такой – действие его берёт старт в Первую мировую. Оруэлловские «Фунты лиха» крайне натуралистично рисуют существование городских низов, нищих и бродяг. Взгляд Миллера в «Тропике Рака» заползает в совсем уж интимные места – Лимонова восхищает симптоматичный для романа в целом эпизод свечения фонариком в женскую п***у. Что касается самого Лимонова, то многих читателей до сих пор возмущает сцена изнасилования в «Подростке Савенко», а колоссальный успех «Эдички» во многом обусловлен его эротической линией.
Есть ещё момент, крайне важный, особенно применительно к нашему герою. Как мы уже договорились, объектом для настоящей литературы может служить всё – притом, именно в таком виде, в каком оно встречается в жизни. Тот же принцип касается и самого рассказчика. В классической литературе фигуры нарратора и автора было принято дистанцировать; связь одного и другого, даже самая прямая, осуществляется в неких автобиографических элементах. Теперь же мы говорим об автобиографичности всего произведения в целом – притом об автобиографичности не только ничем не прикрытой, но и настойчиво декларируемой. Даже если Селин по старинке придумывает своему герою искусственную фамилию – Бардамю – то имя намеренно оставляет своё (а обращаются к Бардамю чаще всего таки по имени). Генри Миллер начинает «Тропик Рака» эпиграфом из Эмерсона, готовящим читателя к тому, что роман – правдивое описание истинных происшествий. Оруэлл, живописуя нищету, сам слился с нею, и отождествление рассказчика и автора напрашивается с утроенной силой.
Из сказанного, разумеется, не следует, что рассказчики этих произведений и впрямь сливаются с их авторами, речь идёт только о правилах игры, состоящих в статусном уравнивании литературного героя и авторского имиджа. Как нетрудно догадаться, Лимонов подобным методом пользуется вовсю, недаром его самая знаменитая книга буквально с обложки начинает кричать: «Это я, Эдичка». Конечно, и здесь нет полного тождества писателя и его героя, это скорее такой Эди-бэби, каким ему следовало быть в той или иной ситуации.
Степень изменения исходного материала в ходе работы хорошо просматривается при сличении одних и тех же историй, описанных в разных лимоновских вещах: скажем, рассказы об одном и том же эпизоде с цыганом на Тюренском пруду в финале «Подростка Савенко» и в поздней «Книге воды» значительно расходятся в деталях.
В случае с Лимоновым обращает на себя внимание, что, в отличие от приведённых выше авторов, он не зацикливается на фигуре протагониста. И Селин, и Миллер, и Оруэлл пишут довольно рыхлые по структуре тексты. Это замечал ещё Георгий Адамович, говоря о «Тропике Рака»: «В сущности это бесконечный, непрерывный поток воспоминаний, замечаний, мыслей, сцен, образов – будто автор страдает каким-то мозговым недержанием и пишет для облегчения». Книги Селина – практически непрерывный желчный монолог, «как бы разбитый на взрывы, на порции брюзжащего бормотания». Главное всюду – голос героя-автора, не дающий массе текста разойтись по швам.
Вещи же Лимонова в этом смысле держатся за достижения прежней, стройной по мысли литературы. Скажем, «Подросток Савенко» поначалу кажется просто «плотным куском жизни» молодого хулигана, но чем ближе подходит к дому своей Светки этот тип с опасной бритвой, тем яснее проглядывают через повествование крепкие кости сюжетного каркаса. Хиромантия – объяснение – домино, разложенное в круг – ночь с крысами – всё сконструировано чётко и крепко. Оглянувшись назад, и вовсе с удивлением констатируешь, что действие «Подростка» компактно сжато до двух дней – отсюда пара шагов до классицистических единств. Это не говоря уже о том, что сама повесть написана от третьего лица, а вторая часть трилогии так и вовсе будет шуточно стилизована под роман XIX века.
И вот здесь начинает ползти основная трещина, через которую выдыхается влияние модернистской западной литературы, а обладатель цитрусового псевдонима обретает совсем не экзотические черты. Штука в том, что как бы Лимонов ни костерил русскую классику, какими бы обидными «шоколадными карликами» ни честил Пушкина, как бы ни заявлял о том, что книги из девятнадцатого века ослепили Россию и не дали ей понять сущность века двадцатого, – он всё равно оказывается повязан с ненавистными «певцами русских полдней», усатыми, бородатыми и бакенбардистыми дядьками. Повязан в самом главном – в отношении к миру и человеку.
Нетрудно догадаться, что принципы вседозволенности и небрезгливости литературы – не Бог весть какие изобретения. Сводись книги Миллера или Селина исключительно к мату, насилию и сексу, они моментально обесценились бы временем и уступили место более раскованным продолжателям. Дело в том, что помимо эффектной внешней атрибутики, в эти книги проникли и кое-какие настроения – они-то и оказались так пугающе созвучны эпохе, они-то и приковывали внимание.
«Звали эту суку Укуссон, майор Укуссон. Надеюсь, теперь он окочурился (окончательно и нелегкой смертью). Но во времена, о которых я говорю, этот Укуссон был жив и цел» (Л.-Ф. Селин «Путешествие на край ночи»)
«Двуногие существа представляют собой странную флору и фауну. Издали они незначительны; вблизи – часто уродливы и зловредны». «Вся эта непрошенная, ненужная пьяная блевотина будет протекать через мозги тех, кто появится в бездомном сосуде, заключающем в себе историю рода человеческого. Но среди народов Земли живет особая раса, она вне человечества, – это раса художников. Движимые неведомыми побуждениями, они берут безжизненную массу человечества и, согревая ее своим жаром и волнением, претворяют сырое тесто в хлеб, а хлеб в вино, а вино в песнь – в захватывающую песнь, сотворенную ими из мертвого компоста и инертного шлака». (Г. Миллер «Тропик Рака»)
Кто-то может посмеяться над тухлым ядом Селина в первом случае и нелепой патетикой героя Миллера – во втором, но ужас положения в том, что эти двое скорее всего не шутили. Нелюбовь к людям вообще, положенная в основу произведения, – тоже не новость, но в таком количестве и у разных авторов она не могла пройти незаметно. Может, отчасти факт, что книге Оруэлла не удалось прозвучать в мировой литературе (о чём так сожалеет Лимонов) и объясняется тем, что в «Фунтах лиха» всё-таки была эта самая старомодная милость к падшим. Заключительный пассаж и вовсе предупреждал о том, что мир, описанный автором, готов принять каждого из читателей.
Что же Лимонов? Вот эпизод, открывающий «Подростка Савенко». «Эди-бэби пятнадцать лет. Он стоит с брезгливой физиономией, прислонившись спиной к стене дома, в котором помещается аптека, и ждет. Сегодня Седьмое ноября, в прохладный полдень мимо Эди дефилируют наряженные граждане, или козье племя, как он их называет. Козье племя по большей части идет уже с демонстрации. <...>
Граждане, идущие в настоящее время мимо Эди-бэби, – это ленивые, плохо организованные, недостаточно охваченные общественной работой представители мелких предприятий: магазинчиков, ларьков, лавочек по ремонту – как бы подобие буржуазии. Они выползли из домов в праздничной одежде только сейчас, предварительно уже успев выпить пару-тройку рюмок водки и закусить праздничной едой. Эди-бэби знает, что обычно это салат «оливье», колбаса и неизменные шпроты. <...> Платье супруги и ее пальто наверняка воняют невыдохшимся нафталином – они берегут свои вещи. Эди-бэби морщится.
Эди-бэби не такой, как они. Потому он и стоит тут в рваных и мятых польских вельветовых брюках и желтой куртке с капюшоном, стоит этаким Гамлетом Салтовского поселка и сплевывает независимо. Эди-бэби думает, что ебал он их всех. И еще он размышляет тоскливо над тем, где же ему достать денег».
Вроде бы всё предельно, как это называется по-английски, edgy. «Козье племя», «выползли», «жрут», «морщится», «ебал он их всех» - и их самих, и их уклад жизни, и их ценности, со всеми их ноябрями и площадями всех Дзержинских. Но с другой стороны, подросток Савенко досконально знает это козье племя – до последней шпротины на их праздничном столе. Трудно что-то знать так хорошо и тем паче так сочно описывать, если искренне презираешь объект описания. Более того, Лимонов, даже работая над уже помянутой сценой изнасилования в «Подростке», умудряется понимать и ценить всех участников события: и страшного бандита Тузика, и свору малолеток, а также ужаснуться происходящему, увидев кровь на руках Эди-бэби.
О привязанности к Салтовке и ко всем случавшимся в жизни компаниям, о своеобразной тяге к Нью-йоркскому Вавилону нечего и говорить. Да, подросток Савенко, сплёвывающий независимо, приподнят автором над харьковским козьим племенем, как и Эдичка – надо всем миром, но и эта поза уравновешивается ироничными фразами вроде «Гамлета Салтовского посёлка» и острым пониманием своей обязанности этому всему.
Мы уже упоминали эпизод с Тюренским прудом, который вновь возникает в «Книге воды» у позднего, ороговевшего от политических дрязг Лимонова. Заканчивается главка таким вот пассажем: «Смешно, но из всего этого гомона жизни возникаю, спустя полсотни лет, только я. Если бы не я, кому на хер во всей России нужен был этот жалкий пруд? Две третьих людей, мочившихся в его воды, спаривавшихся у ближних кустов, флиртовавших, потевших, спавших осоловело спьяну на тряпках, воровавших у ближних брюки и подстилки, мертвы. Да не две третьих, а три четвертых или четыре пятых! Юные девушки, окунавшие ляжки, груди и письки в раствор с мальками, истлели, а те, кто еще жив, – пыхтящие жабы. Пользуясь случаем, я кричу этому сраному народу: кто вы, еб вашу мать всех! Кто? Не важны вы все, как мальки в той воде, стекли вы в канализацию жизни. Важен только странный мальчик в плавках, смотрящий на вас. И чтобы он вас заметил, подняв свой взгляд от мальков, тритонов и головастиков. А не заметил – ну и нет вас».
Позиция, кажется, близкая той, что высказана в окончании «Тропика Рака» – но в ней всё равно нет неоправданного самовозвеличивания. Даже заметно огрубевший поздний Лимонов никуда не может двинуться без этого пруда, без этих похитителей брюк и красавиц, окунающих ляжки. Как завороженный, вновь и вновь он будет посещать этот уголок земли, снова и снова будут возникать фантомы минувшего на страницах его книг. Не опиши их Лимонов – не остались бы они, выражаясь пышно, в веках; но не будь их – не было бы и самого Лимонова (лучшее доказательство тому – совсем негодящий fiction Эдуарда Вениаминовича, вроде «Палача» или «316, пункт В»).
Можно даже сказать, что без таких отношений с действительностью метод Лимонова едва ли прижился бы на русской почве. Стоит вспомнить хотя бы ту оторопь, которая возникает при прочтении, скажем, нелицеприятных мемуарных свидетельств отечественных деятелей (вроде чудовищного «Дневника» Юрия Нагибина, некоторые суждения из которого вполне отдают Селином), не говоря уже уж о пресловутой «чернухе». Но и лимоновский подход пока не находит продолжателей – даже идейно близкие ему авторы вроде Захара Прилепина выбирают более привычный путь организации художественного пространства – то, что мы называли «автобиографическими элементами».
Как бы ни пыжился наш экстравагантный герой, убегая от писательской судьбы в сторону возлюбленного им пантеона «шампанских гениев», как бы ни стремился обогнать свой век и поставить всех на уши, – Эдуард Лимонов есть дитя своего времени. Он жадно схватил и втащил в русскую литературу открытия европейского модерна, полюбил социалистический реализм (его влияние особенно чувствуется, конечно, в романе «У нас была Великая Эпоха»). В один из первых своих приездов в Россию он объявил себя постмодернистом (доказательства этого ищут и не без доли справедливости находят), а в то же время многим обязан классике.
Но даже такое обилие влияний ни на секунду не противоречит устоявшемуся образу этого человека, который всегда стремится выломаться из общепринятых рамок и не желает примыкать ни к одной из душных литературных грибниц. И несмотря на несомненное присутствие родовых признаков всех вышеозначенных течений, Лимонова едва ли можно единогласно причислить к какому-нибудь из них. Он прав, отказываясь теперь от добровольно взятого на себя звания постмодерниста. Прав, отказываясь от соблазнительной в литературоведческом плане трактовки «Харьковской трилогии» как попытки написать классическую русскую трилогию Детства – Отрочества – Юности. Прав – и вряд ли кто-то поспорит, что пока профессор Алик будет выискивать в наследии Лимонова чьи-то чужие следы, истинная суть этого оригинального писателя так и останется невыясненной.
Выяснить её, впрочем, не так трудно: достаточно просто один раз начать читать про то, как Эдичка жрёт щи на нью-йоркском балконе. Или про то, как подросток Савенко, презрительно косясь на остатки демонстрации, думает, где бы раздобыть 250 рублей. Тут уж кому как повезёт.
Сергей Алексеенко.
Вот как-то так. Можно было бы, конечно,порассуждать в связи с этим о самостоятельности мышления современного студенчества, но не хочется. Во-первых, потому что статья таки написана. А во-вторых, ну как не порадеть родному человечку... (с)